Table of Contents
Free
Table of Contents
  • Глава 13. Не оскудеет чаша их
Settings
Шрифт
Отступ

Глава 13. Не оскудеет чаша их


Длиннолицый поправил шляпу, застопорил лошадь и сплюнул, равнодушно изучая бурые глинистые ножны обезвоженного ручья. Небо над головой сияло ярчайшим светом. Он потянул веревку, тронул лошадь шпорами. Сухо бряцала на ходу поклажа. Они направлялись через умирающую равнину сквозь заросли вейника вдоль рыхлого темно-коричневого крутогора, который плавно перетекал в ртутного оттенка пересохшую долину, где надувшуюся от безводья почву испестрял жесткий кракелюр.

По дну, текстурой напоминающему черепаший панцирь, стремительно перемещались гладкокожие ящерицы; перекатывались каплевидные ртутинки пауков с блестящими узорами на брюшке. Длиннолицый видел причудливых существ, что, увеличь их в тысячу раз, могли бы пожрать безродное человеческое племя. Он различал и каких-то непонятных, в спешке господом сотворенных каракатиц, которым пришлось долго приспосабливаться к существованию в нелепом теле; видел муравьев-кочевников, что устрашали всякую тварь, как малую, так и большую, чудовищным видом своих отвратительных жвал и инструментов агрессии; слипшийся воздух дребезжал от перезвона крыльев грандиозных жуков и стрекоз, что парили зигзагообразными рывками и взирали на бесчисленных странников в русле мертвой реки, как ангелы небесные за переселением народов. На коричнево-красном валуне восседал сфинксоподобный ящер, высовывая красновато-белый от яда язык. И было тут множество существ, которым еще не дали имя, и они, как беженцы, стремились пересечь безводную реку с внушительным багажом, словно ища для себя лучшую жизнь на противоположном берегу.

И хотя длиннолицый с высоты своей лошади видел, что труды их напрасны – но, как и господь, не сказал им.

Облака по давнему обыкновению составлялись в бессвязные картины, подобно фантастической армии пестрых призраков, двигаясь вяло и многоцветно, складываясь перламутровыми слоями и образуя в неоднородном ландшафте то долины яркого света, то долины смертной тени.

Ошпаренный полуденным солнцем воздух в отдалении видоизменялся и рисовал миражи, вибрировал от высоких температур будто внутри колокола. Оба всадника пересекли прерию, следующий час продвигались по взбитой копытами тысяч стадных животных пенопластовой массе, что белее алебастра и белее снега, белее убранств Христовых. После лошади вышли на жесткую почву, отстиранную порошками перемещаемого ветром мелкозернистого песка.

Толстокожие земли чужого полушария с их шлаками и крицами, словно сталь, выплавлены в непрерывном сварочном зное жарких древнеегипетских ночей и закалены тяжеловесными ударами молотов и киянок бизоньих копыт, и пламенем войны иных народов.

Бесплодный грунт чередовался с запущенными пастбищами, поросшими переполевицей. Темные осинники, как копьеносцы, расположились вдоль холмов, погруженных в длинную тень.

С закатом всадники пересекли пространную равнину и продолжали путь, въехав в рощу мертвых кустарников и деревьев, стоявших голыми нагромождениями, словно окаменевшие богомольцы на коленях в храме. Полностью застывшие во времени. Неизменные, без единого намека на пробуждение от своей затянувшейся ектении, в которой они запамятовали о прочем мире, о смерти, о жизни, предпочтя им одеревенение, оцепенение, которым целиком поглощены и которое уже не отпустит их никогда.

– Как нам до Христовой любви дорасти? – вслух проговорил длиннолицый, но взгляд его был отрешенным. – Как дорасти до любви Христовой? Когда в мире всякая морда паскудная на хороший кирпич так и напрашивается!

Холидей облизнул губы и всматривался в расплывающийся, бормочущий силуэт.

– Куда ни гляну, на что ни посмотрю, так меня ненависть и презрение до костей окатывает – как в кадку с ледяной водой погружают. Не могу очухаться… Кровь к лицу приливает. И сердце стучит лютым барабаном. Я словно Самсон среди филистимлян. Мне бы в руки череп ослиный, я бы их тысячу перебил! Я бы их десять тысяч перебил! Всех до единого – и белых, и черных, и красных. Ненависть – ее я понимаю ясно, как день божий. Но любовь…

Длиннолицый рассмеялся и опять заговорил в каком-то полубреду:

– Не пойму, что это такое? Христова эта любовь – что она… Все это несправедливо! Ставить убогому, озлобленному человеку цель поравняться с Богом, с Человеком! Но ведь эту цель поставил человеку сам Бог. Это говорит мне о том, сколь высокие требования Он предъявил нам, сколь высоки были ожидания Его!

Холидей молчал.

– Но каковыми были ожидания Его? Я не пойму, я не могу понять, чего Он желал видеть от нас? Не пойму, как я прожил столь долго. Будто бы все во сне. Чужое тело, руки чужие. Но этот мир начал добираться до меня… Да, я это чувствую… Потихоньку добираться через кожу, через мясо, через жилы, через потроха процарапываться, как крыса, зубками и ноготками. Они будто знают, чувствуют, как собаки, кто я такой есть в душе, и хотят, чтобы я предстал пред светом божьим. Они сами напрашиваются, богом клянусь! Сами просят меня их убить! Своими поступками просят и своими словами намекают. Порвать их на куски, перестрелять их, безбожников проклятых! Как бы я не старался отрешиться от рук и ног, от членов собственных, все напрасно. Они до меня доползают, подкапывают. Эта плоть до ужаса ненадежна, это плохая клетка для взбесившегося зверя, а я – есть этот зверь.

Холидей, щурясь, глядел длиннолицему в затылок. Тот нервно почесывался, отплевывался, посмеивался и утирал вспотевшее от жары лицо.

– В священном писании я уже не нахожу покоя. Только я отвожу глаза от его страниц, как мир вновь погружается во тьму. И вокруг – эти лица. И мои руки тянутся к ним сами по себе. К их горлам, к их глазам, к их ушам, чтобы давить, давить, давить! И я знаю, что когда раздавлю их, когда их черепа будут проломлены – то я погружу руки в кровавое месиво, а когда подниму их, то на моих ладонях будут копошиться черви, смоченные кровью перепутанные комки червей, которые сожрали их мертвые мозги давным-давно. Да, они не люди. Они просто мясо. Мясо для псов, для волков. Христос! Христос! Христос! Помни, только размышлениями о Христе ты посеешь правильное семя. Я только и думаю, что о Христе – об его искупительной жертве, о духе Святом. Обо всем остальном думать не имеет смысла. Он – мой ориентир, мой светоч во мраке вечной ночи. Он – моя клетка, мой кнут и пряник! Мое поощрение и мое наказание…

Наемник снял шляпу и пригладил волосы.

– Эй, да тебе башку напекло. Ты свихнулся, приятель! – сказал ему Холидей. – Что за чертовщина вырывается из твоего проклятого рта?!

– Я давным-давно пытаюсь вообразить невообразимое. Как творение божье глазами творца выглядит? Не будь у нас тел, не будь у нас глаз, ушей и чувств, не будь их… Каким является мир сам по себе? То, что мы глазами видим, есть ложь. Языческие тотемы вырастают перед глазами нашими как великий обман и игра, а вся эта материя – царствие дьявола. Мы ее видим глазами, слышим ушами, вдыхаем ноздрями. Но каково творение господне само по себе? Оно должно быть чем-то. Океаном, небом или царствием? Без наших глаз, без ушей, без тел…

Холидей с опаской поглядывал на тараторящего наемника, от чьего благоразумия теперь зависел остаток его жизни.

– Слышишь меня?! Пойди на риск и вообрази эту вещь – эту драгоценность, но ты будешь опечален. Сколько глаз, сколько ушей нарастили, сколько мяса? Но мы слепнем, становимся глухими и бесчувственными. И дьявол тут как тут, а мы у него на подтанцовке в большом кукольном театре. Мы связаны по рукам и ногам насилием. Его от нас унаследуют наши дети, а от них – их дети. Мы содомируем наших детей и оскопляем их, а пути наши есть пути содомитов и скотоложцев, и евнухов, и… убийц.

Холидей рявкнул ему:

– Да заткнешься ты или нет, чтоб тебя?! Заткни пасть!

– Боже мой, прости! Но наших правнуков ждет новое Воскресение, новый Христос! Но прежде наш род обречен возвратиться к первобытному состоянию, полностью выродиться. И наскальная живопись грядущего тысячелетия знаменует новую эпоху возрождения человека дикого, его кровавого ренессанса. И наши сыны восстанут из пепла для новой зари. Да не оскудеет чаша их, да не оскудеет чаша их! Боже… Аминь, аминь...

У длиннолицего будто прояснился взгляд, он оглянулся и потянул веревку, один конец которой привязан к рожку его седла, а другой – завершался петлей на шее Холидея.

– Ты свихнулся, чтоб тебя! – пробормотал тот. – Ты свихнулся окончательно со своей чертовой библией!

– Будь я на твоем месте, дружище, то начинал бы креститься и каяться. Это тебе моя добрая христианская рекомендация.

Холидей сплюнул:

– У меня к тебе, гад, свои предложения есть, – сказал он с вызовом. – Давай по-мужски, старый добрый мордобой. Или ты от одной мысли струсил? Да, я вижу, что ты слизняк бесхребетный, увалень мягкотелый! А если нет, то дай мне пистолет, если у тебя пороху хватит. И поглядим, чью сторону господь займет. Быстро выясним, чью исповедь ему больше хочется послушать. Твою или мою!

Длиннолицый глянул на него с ухмылкой и сплюнул, похлопал ладонью по суме с амуницией.

– У меня пороху хоть отбавляй, а господь наш если бы твою сторону занять хотел, то нас бы местами переставил.

Холидей ухмыльнулся:

– Думаешь, ты соль земли? С твоей апостольской осанкой, бреднями умалишенного и ветхой книжонкой! Но я видел землю, которую просолили. Это мертвая земля, где ничто не приживается. Думаешь, ты пророк и святой? Думаешь, ты станешь основателем новой религии, пока неотесанные дикари будут воздвигать во славу тебе монументальные мегалиты в жарких, как сама преисподняя, джунглях? А тело твое превратят в мумию, и будут память твою почитать? И дожидаться воскресения твоего через тысячу лет, когда примитивная твоя религия водрузит свои знамена над каждой отсыревшей пещерой? Нет, дружок… Всюду, куда движется братия гнилозубых твоих варваров-крестоносцев с хоругвями нового закона, там все умирает и становится цвета крови. Всюду воцаряется бесконечная засуха, насилие и смерть. Вы ее сеятели, и вы – ее жнецы!

Длиннолицый только улыбнулся:

– Плевать я хотел на закон, меня деньги интересуют. И за твою шкуру хорошая мера серебра мне в кормушку причитается – а другие пускай сами ищут, где им поклевать.

– Ошибаешься! – покачал головой Холидей. – Хотя, может, и деньги тебя интересуют, но больше – дело. В сердце твоем ненависть и ты ищешь вокруг только то, что ее поможет на свет божий вытащить. Тебе нужны крючья, нужно железо, потому что ты отрастил много ненависти. Кровавый ком.

Длиннолицый рассмеялся.

Холидей сплюнул:

– У тебя деньги мои? – спросил он. – Те, что вы прикарманили?

– У меня только мои деньги. Нет твоих денег. Ничего твоего не осталось на свете белом. Только петля да эшафот.

– Они моей сестре нужны, я дал ей слово.

– Вот пусть она слова твои на хлеб и мажет.

– Не все в мире на хлеб мажется, сучий ты сын!

– Дыхание побереги, вопиющий, ведь едва справляешься с тем, чтобы на коне усидеть, а мне только за веревку потянуть – и будешь остаток пути в пыли волочиться.

– Ну так потяни, потяни, потаскухин ты сын! Потому как иначе, престолом божиим клянусь, я буду неумолчно срамословить и богохульствовать – ушам не простишь, что мои слова слышал!

Длиннолицый спешился, приготовив свой револьвер, рывком сволочил Холидея с коня. Мужчина упал на спину и не сразу опомнился. Но когда в голове прояснилось, он увидел над собой оскалившегося и плюющегося длиннолицего, который, выпрямившись высокорослой фигурой на фоне очерченного трепещущими верхушками осин неба, направил пистолет ему в лицо.

– Убью, гад!

– Убивай!

– И убью!

– Так убивай!

– Напросишься, сволочь! А?

Неожиданно длиннолицый вскинул пистолет и прицелился в сторону.

– Что за… А вы кто такие, мать вашу?!

Холидей запрокинул голову и закатил глаза, пытаясь разглядеть появившихся. Чернокожие и грязные, мужчины и женщины, повылезавшие отовсюду, будто прямо из земли. Одетые, во что бог послал, словно примеряли первую попавшуюся одежду. Кто в пиджаках и кардиганах, некоторые в непригодных обносках, женщины и выглядывающие у них из-за спин большеглазые, словно филины, дети в старьевках. Темнотелые фигуры в древних отороченных плащах, как задрапированные статуи, или в староцерковных платьях. Еще двое индейцев в перешитых под рубаху и раздутых от ветра мешках из-под муки с гротескным изображением коренного американца в перьевом венце и с длинной трубкой мира. Другие нагие, с растрепанными волосами и немытые. Источающие вонь ожирелые и исхудавшие, до состояния скелетов, тела. Изношенные одежды, продушившиеся потом. Холидей перевернулся на живот, поднялся и остался стоять, пригнувшись, на коленях.

– Это, черт тебя дери, что за черти? – прошипел он.

– Молчать.

– Дай мне пистолет.

– Заткнись!

Две неопрятные негритянки с мужицкими руками, как колонны колизея, перепачканные в грязи или в крови, лепетали что-то невнятное и безумными светлыми глазами разглядывали длиннолицего. Тот крутился со своим револьвером, слушая, как эти темнокожие существа, не похожие даже на людей, а на порождение нищеты, боли и праха земного, причитают и стонут, и поднимают и опускают головы, и плачут. С громадными своими глазищами и кривыми ртами, они выкрикивали, взывали, молились неясно кому, а некоторые рухнули в грязь, как умалишенные богопоклонники, поднимали руки и, переставляя колени и бормоча, с плачем ползли к напуганному длиннолицему, как бесноватые ко Христу.

Выглядела их орава словно нечестивые иноверцы, сгребаемые, как уголь, в большую адскую печь, какими их представляют христианские живописцы на эпических полотнищах с изображением страшного суда божьего.

Чернокожий в испачканной рубахе заговорил человеческим языком, в напряженной мольбе обратившись к длиннолицему.

– Деньги, сэр. Деньги, сэр! – пробормотал он. – Монеты, сэр. Золото, серебро, сэр. Деньги, бог в помощь! На одеяла нада деньги. На еду нада деньги. На матрасы нада деньги. У нас ни серебра, ни бронзы.

– Уйди!

Длиннолицый огляделся по сторонам, презрительно сплюнул и револьвером, как экзорцист крестом, защищался от желтолицых, краснолицых, темнокожих, что демонически, как бесы, завывали с жуткими гримасами ужаса и непонимания, и недоумения.

– Деньги!

– А взамен что?! – нервно спросил длиннолицый.

Чернокожий ответил:

– У нас ничего нет, сэр.

– А что есть?

– Ничего нет!

– Я дам вам, сколько есть – а вы оставите меня в покое.

Чернокожий поклялся ему, какими словами мог.

– Ладно, черт…

Длиннолицый, оглядываясь, пренебрежительно швырнул тощий кошель в эту толпу, чьи древнейшие родословные будто бы происходят не от духа святого, а от самой копоти небесной. Они напомнили ему фиолетовые, остекленевшие сплавленные обелиски, безобразные изваяния, громоздящиеся на бескрайних полях затвердевшей лавы, какие ему случалось видеть в Кордильерах.

Серебряные монеты рассыпались и, в различных положениях, застыли. Чернокожие человеческие фигуры, казавшиеся еще темнее, чем сожженный пепел, жужжа и сверкая на длиннолицего кроваво-желтыми порфировыми глазищами, тут же принялись ползать, паучьими пальцами выковыривая из земли все то, что, мерещилось, тускло блестит в лунном свете и кажется им высшим из даров божиих.

И пока одни скопищем рук и ног жадно перемешивали землю в поисках денег, другие фигуры опять украдкой приблизились к лошадям, черные как шахтеры.

– Эй, а ну уйди от моих лошадей! Пошел вон! И ты... Эй!

Индеец начал вытаскивать из чехла старую барабанную винтовку длиннолицего.

– Эй, вы! Руки прочь от моей винтовки, убью! – длиннолицый вскинул руку и выстрелил в воздух.

Повалил пороховой дым.

– Стой! – рявкнул Холидей. – Недоумок!

– Убью всех!

Те, что подкрадывались к длиннолицему сзади, набросились, схватили его за руку, повалили, принялись колоть его и полосовать ножами.

– Сукины дети!

Куртка наемника быстро начала темнеть и промокла от крови, но чудом он высвободил руку и выстрелил кому-то в лицо, разбрызгав мозги, а затем поднялся и, плюясь кровью, бросился наутек в образовавшуюся прореху в толпе.

– Чтоб тебя!

Холидей рванул к лошади длиннолицего, обезумело ревя и распугивая безоружную толпу. Подпрыгнул, попав ступней в стремя, плюясь по сторонам, обругивая чернокожих и хлестко клацая на них зубами. Закусил кожаный ремешок и тряхнул поводья, отталкиваясь на убыстряющемся лошадином ходу, перекинул другую ногу и неуклюже, едва не потеряв равновесие, расположился в седле, тряся головой и издавая протяжные звуки. Лошадь, стуча копытами и тяжело дыша, вырвалась из объятий толпы и вынесла чудом спасшегося всадника к прерии.

Длиннолицый, спотыкаясь и утирая лицо, еще сильнее пачкая его кровью, пытался бежать, но мужчины быстро поравнялись с ним.

Он остановился, грозя им револьвером и бормоча слова:

– Ты – Бог мой! И тебя от ранней зари ищу я!

– Хватай, хватай его!

Он оскалился. Его револьвер дал осечку, и чернокожие мужчины воспользовались этим, чтобы наброситься. Кусаясь и рыча, как сладострастные любовники, они принялись употреблять к верещащему длиннолицему ножи, а он трясущимися руками направлял свой пистолет то в одного, то в другого, и когда слышался выстрел, а когда – сухой щелчок. Лезвия ножей погружались ему в живот легко и беспрепятственно как в растопленное масло, и чернокожие ловкими ручищами хватались за пистолет.

Длиннолицый, захлебываясь кровью, вытащил из себя один нож, сунул наугад в кучу полуголых мужчин, навалившихся на него; потом вытащил другой нож, и опять сунул наугад. Всей гурьбой они суетились, стонали, остывающие, борющиеся тела, и длиннолицый пытался найти в этой суматохе свой оброненный револьвер, шаря рукой вслепую, но чьи-то зубы, крупные и влажные, впились ему в запястье, как в плоть Христову.

Длиннолицый отчаянно взвыл и саданул локтем индейца по носу. Нос хрустнул и лопнул.

– Тебя жаждет… – сплевывая кровь, пробормотал он, едва ворочая языком, – тебя жаждет душа моя! По тебе томится плоть моя в земле пустой, безводной и иссохшей!

Запыхавшись, они кромсали друг друга по лицам, кусались, царапались и плевались, не различая своих и чужих, словно длиннолицый стал участником дикой исступленной оргии; и он сам уже хватался за руки их, за головы их, словно они были некими прежде недоступными и невиданными объектами его неземного вожделения, а сам он – находился в благоухающем саду среди обнаженных женщин. Он поймал то одного за ногу, то другого ухватывал за руку, за горло, за рубаху.

Но вместо того, чтобы одарять их ласками, пытался напротив, душить, давить, пинать и кричал сдавленным полумертвым голосом, разбивая костяшки пальцев, кричал, что убьет всех.

Кто-то дотянулся до пистолета.

Прозвучал выстрел, и борьба продолжилась уже лениво и бессильно.

– Хочу видеть силу и славу твою, как видел тебя во святилище! ибо милость твоя драгоценней, чем жизнь!

Перепачканные кровью, облепленные перьями, листьями, пухом и черт знает чем еще, как пугала, с красно-желтыми тускнеющими глазами, они катались по земле, и постепенно речь длиннолицего затихала, а вскоре оборвалась, рот его стал твердым и сжатым, а в глазах появилось что-то стеклянное, застывшее, безжизненное.

Один из негров, мускулистый и широкоплечий, поднявшийся из грязи, будто родился в ней и вырос, и умрет, держа в ладони пресловутую пригоршню монет с отчеканенными лицами, словно это были праведные души в деснице божьей, в другой руке сжимал круглый камень, который с размаху хлестко приложил к затылку длиннолицего.

Камень мгновенно сделался окровавленным.

Негр прикладывал его затылку, поднимая и опуская руку, с упорством доисторического зверя, орудуя им до тех пор, пока вывалившееся, расплесканное и брызжущее из расколотой головы красно-коричневое содержимое не перемешалось с землей.